Они ему кричат:
- Еретик рыжий!
А он - своё.
- Оттого, - говорит, - дьявол и пишется рогат и козлоног, что он есть скотское начало в человеке.
Лучше всего о Христе Ларион говорил: я, бывало, плакал всегда, видя горькую судьбу сына божия. Весь он - от спора в храме с учёными до Голгофы - стоял предо мною, как дитя чистое и прекрасное в неизречённой любви своей к народу, с доброй улыбкой всем, с ласковым словом утешения, - везде дитя, ослепительное красотою своею!
- И с мудрецами храма, - говорил Ларион, - как дитя, беседовал Христос, оттого и показался им выше их в простой мудрости своей. Ты, Мотя, помни это и старайся сохранить в душе детское твоё во всю жизнь, ибо в нём - истина!
Спрашивал я его:
- А скоро опять Христос придёт?
- Скоро уже! - говорит. - Скоро, - слышно, что люди снова ищут его!
Вспоминая теперь Ларионовы слова, кажется мне, что видел он бога великим мастером прекраснейших вещей, и человека считал неумелым существом, заплутавшимся на путях земных, и жалел его, бесталанного наследника великих богатств, богом ему отказанных на сей земле.
У него и у Савёлки одна вера была. Помню, икона чудесно явилась у нас на селе. Однажды рано утром по осени пришла баба до колодца за водой и вдруг видит: но тьме на дне колодца - сияние. Собрала она народ, земский явился, поп пришёл, Ларион прибежал, спустили в колодезь человека, и поднял он оттуда образ "Неопалимой купины". Тут же начали молебен служить, и решено было часовню над колодцем поставить. Поп кричит:
- Православные, жертвуйте!
Земский тоже приказывает, и сам трёшницу дал. Мужики развязали кошели, бабы усердно холсты тащат и всякое жито, по селу ликование пошло, и я был рад, как в день светлого Христова воскресения.
Но ещё во время молебна видел я, что лицо Ларионово грустно, и не смотрит он ни на кого, а Савёлка, словно мышь шныряя в толпе, усмехается. Ночью я ходил смотреть на явленную: стояла она над колодцем, источая дыму подобное голубовато-светлое сияние, будто некто невидимый ласково дышал на неё, грея светом и теплом; было и жутко и приятно мне.
А пришёл я домой, слышу - Ларион грустно говорит:
- Нет такой божьей матери!
И Савёлка тянет, смеясь:
- Я зна-аю! Чай, Моисей-то задолго до Христа был! Каковы жулики? Чудо, а? Ах вы, чудаки!
- В тюрьму бы за это и земского и попа! - тихо-тихо говорит Ларион. Чтобы не убивали они, корысти своей ради, бога в людях!
Я чувствую - неприятен мне этот разговор, и спрашиваю с печи:
- Вы про что говорите, дядя Ларион?
Замолчали они, шепчутся оба, видимо, обеспокоились.
Потом Савёлка кричит:
- Ты - чего? Сам на людей жалуешься - дураки, и сам же, без стыда, дурака делаешь из Матвейки? 3ачем?
Подскочил и говорит мне:
- Гляди, Мотька, вот - спички! Вот - я их растираю в руках... Видишь? Гаси огонь, Ларион!
Погасили лампу, и, вижу я, в темноте две Савёлкины руки сияют тем же дымом голубым, как и явленная икона. Страшно и обидно было видеть это.
Савёлка чего-то говорит, а я в угол печи забился и уши себе пальцами заткнул. Тогда влезли они оба ко мне - водку тоже взяли - и долго, наперебой, рассказывали мне об истинных чудесах и обманном надругательстве над верою людей. Так я и заснул под их речи.
А через два-три дня приехало множество попов и чиновников, икону арестовали, земского с должности сменили, попа тоже настращали судом. Тогда и я поверил в обман, хоть и трудно было мне согласиться, что всё это только для того сделано, чтобы у баб холсты, у мужиков пятаки вытянуть.
Ещё когда минуло мне шесть лет, начал Ларион меня грамоте учить по-церковному, а через две зимы у нас школу открыли, - он меня в школу свёл. Сначала я несколько откачнулся от Лариона. Учиться понравилось мне, взялся я за книжки горячо, так что он, бывало, спросит урок у меня и, прослушав, скажет:
- Славно, Мотька!
А однажды сказал:
- Хорошая кровь в тебе горит, видно, не глуп был твой отец!
Я спрашиваю:
- А где он?
- Кто ж это знает!
- А он - мужик?
- Наверное одно можно сказать - мужчина. А насчет сословия неизвестно. Едва ли мужик однако! По лицу твоему да по коже - кроме характера - из господ, видать!
Запали эти случайные слова его в память мне и не принесли добра. Назовут меня в школе подкидышем, а я - на дыбы и кричу товарищам:
- Вы - мужичьи дети, а мой отец - барин!..
Очень я утвердился на этом - надо обороняться чем-нибудь против насмешек, а иной обороны не было на уме. Не взлюбили меня и уж начали зазорно звать, а я - драться стал. Парнишка крепкий был, дрался ловко. Пошли на меня жалобы, говорят дьячку люди, отцы и матери:
- Уйми своего приблудного!
А иные и без жалоб, сами за уши драли, сколько хотелось.
Тогда Ларион сказал мне:
- Может ты, Матвей, даже генеральский сын, только это - не велика важность! Все родятся одинаково, стало быть, и честь одна для всякого.
Но уж опоздал он - мне в ту пору было лет двенадцать, и обиды я чувствовал крепко. Потянуло меня в сторону от людей, снова стал я ближе к дьячку, целую зиму мы с ним по лесу лазили, птиц ловили, а учиться я хуже пошёл.
Кончил я школу на тринадцатом году; задумался Ларион, что ему дальше делать со мной? Бывало, плывём мы с ним в лодке, я - на вёслах, а он - на руле, и водит он меня в мыслях своих по всем тропам судьбы человеческой, рассказывает разные планы жизни.
И попом он меня видит, и солдатом, и приказчиком, а везде нехорошо для меня!
- Как же, Мотька? - спрашивает.
Потом поглядит на меня и скажет, смеясь:
- Ничего, не робей! Коли не сорвёшься, так вылезешь! Только солдатства избегай, там человеку - крышка!
В августе, вскоре после успеньева дня, поехали мы с ним на Любушин омут сомят ловить, а был Ларион малость выпивши, да и с собой тоже вино имел. Глотает из бутылки понемножку, крякает и поёт на всю реку.