Исповедь - Страница 16


К оглавлению

16

За день я уже осмотрел обитель. Раньше, видимо, она в лесу стояла, да - вырубились, кое-где пред воротами и теперь пни торчат, а с боков ограды лес заходит, двумя чёрными крыльями обнимая голубоглавую церковь и белые корпуса строений. Напротив Синь-озеро во льду лежит полумесяцем, - девять вёрст из конца в конец да четыре ширина, - и заозёрье видать: три церкви Кудеярова, золотую главу Николы в Толоконцеве, а по эту сторону, у монастыря, Кудеяровские выселки прикурнули, двадцать три двора. Кругом могучий лес.

Хорошо. Умиление тихо пало на душу. Вот где я побеседую с господом, разверну пред ним сокровенное души моей и со смиренной настойчивостью попрошу указать мне пути к знанию законов его!

Вечером всенощную стоял; служат строго по чину, истово, пение однако несогласное, хороших голосов нет.

Молюсь я:

- Господи, прости, если дерзко мыслил о тебе, не от неверия это, но от любви и жажды, как ты знаешь, всеведущий!

Вдруг впереди стоявший монах оглянулся на меня и улыбается. Видно, громко прошептал я покаянные слова мои! Улыбается он - и сколь прекрасное лицо вижу я!.. Даже опустил голову и зажмурился - ни до той поры, ни после - такого красавца не видал. Подвинулся вперёд, встал рядом с ним и заглядываю в его дивное лицо - белое, словно кипень, в чёрной бороде с редкой проседью. Глаза у него большие, гордые, строен он и высок. Нос немного загнут, словно у кобчика, и во всей фигуре видно нечто благородное. Так он поразил меня, что даже во сне той ночью видел я его.

Рано утром разбудил меня Нифонт.

- Назначено, - говорит, - тебе послушание отцом игуменом; иди в пекарню, вот сей смиренный монашек отведёт тебя, он же начальство твоё! На-ко тебе одёжу казённую!

Одеваюсь я в монастырское, наряд оказался впору, но всё ношеное и грязное, а у сапога подмётка отстала.

Гляжу на своего начальника: широкоплеч, неуклюж, лоб и щёки в бородавках и угрях, из них кустики серых волос растут, и всё лицо как бы овечьей шерстью закидано. Был бы он смешноват - но лоб его огромный глубокими морщинами покрыт, губы сурово сжаты, маленькие глаза угрюмы.

- А ты живее! - приказывает он.

Голос грубый, но надорванный, точно колокол с трещиной.

Нифонт, улыбаясь, говорит:

- Зовут его - брат Миха! С богом!

Вышли на двор, темно; Миха запнулся за что-то - по матерному ругается. Потом спрашивает:

- Тесто месить умеешь?

- Видел, - говорю, - как бабы месят.

Ворчит:

- Бабы! Вам всё бабы, везде бабы! Через них мир проклят, надо помнить!

- Богородица, - мол, - женщина была.

- Ну?

- И много есть святых угодниц.

- Поговори! К чёрту в ад и угодишь!

"Однако, - думаю, - это серьёзный человек!"

Пришли в пекарню, зажёг он огонь. Стоят два больших чана, мешками покрыты, и длинный ларь; лежит кульё ржаной муки, пшеничная в мешках. Сорно и грязно, всюду паутина и серая пыль осела. Сорвал Миха с одного чана мешки, бросил на пол, командует:

- Учись! Вот - подбойка! Пузыри - видишь? Значит - готова, взошла!

Взял куль муки, как трёхлетнего ребёнка, взвалил на край чана, вспорол ножом, кричит, как на пожаре:

- Лей воды четыре ведра! Меси!

И уже весь белый, как в инее. Сбросил ряску, засучил рукава. Он говорит:

- Это - никуда! Снимай штаны... Ногами!

- Я, - мол, - в бане давно не был...

- А тебя об этом спрашивают?

- Как же грязными-то ногами?

Как он заорёт:

- Ты мне под начал дан али я тебе?

Рот у него большой, зубы крупные, руки длинные, и он ими неласково махает.

"Ну, - думаю, - пёс с тобой!"

Вытер ноги мокрой тряпкой, залез в чан, топчусь, а начальник мой катается по пекарне и рычит:

- Я те согну, матушкин сынок!.. Я те научу смиренномудрию!

Вымесил я один чан - другой готов; этот замесил - пшеничное поспело; его уже руками надо было месить. Крепок был я парень, а к работе не привык: мука мне налезла и в нос, и в рот, и в уши, и в глаза, оглох, ничего не вижу, потом обливаюсь, а он в тесто капает.

- Тряпки, - говорю, - нет ли, пот вытирать?

Сердится Миха:

- Бархатные полотенца заведём для тебя. Двести тридцать два года обитель стояла - всё твоих порядков ждала!

Мне - смешно.

- Да ведь я, - мол, - не для себя! Люди хлеб-то будут есть!

Подошёл он ко мне, ощетинился, как ёж, и дрожит весь и мычит.

- Мешком отирайся, коли брезглив! А о дерзости твоей я игумену доложу!

Удивляет меня этот человек до того, что я и обижаться не могу. Работает он, не покладая рук, мешки-пятерики, как подушки, в руках у него, весь мукой обсыпался, урчит, ругается и все подгоняет меня:

- Живей возись!

Стараюсь так, что голова кружится.

Трудно дались мне первые дни послушания. Пекарня под трапезной была, в подвале, потолок в ней сводчатый, низкий, окно - одно только и наглухо закрыто; воздуха мало, туманом густым мучная пыль стоит, мечется в ней Миха, как медведь на цепи, мутно сверкает огонь в печи. И всё время только двое нас, - редко кого накажут послушанием, велят нам помогать. За службы в церковь некогда ходить. Миха каждый день поучает меня - словно крепкой верёвкой туго вяжет; горит он весь, дымится злобой против мира, а я дышу его речами и уже весь изнутри густо сажей покрыт.

- Люди для тебя кончились, - говорит, - они там в миру грех плодят, а ты от мира отошёл. А если телом откачнулся его - должен и мыслью уйти, забыть о нём. Станешь о людях думать, не минуя вспомнишь женщину, ею же мир повергнут во тьму греха и навеки связан!

Я, бывало, едва рот открою, а он уже кричит:

- Молчи! Слушай опытного внимательно, старшего тебя с уважением! Знаю я - ты всё о богородице бормочешь! Но потому и принял Христос крестную смерть, что женщиной был рождён, а не свято и чисто с небес сошёл, да и во дни жизни своей мирволил им, паскудам этим, бабёнкам! Ему бы самарянку-то в колодезь кинуть, а не разговаривать с ней, а распутницу эту камнем в лоб, вот, глядишь, и спасён мир!

16